Знакомой мои забавные спутники побежали

Хренков Д.Т. Дорогие спутники мои

Планетарный Союз или Внешние Спутники? Венера, Марс, Земля или Титан, .. На свист никто не прибежал и я понял, что забавные зверьки залегли в Зеленоватый ручеек весело побежал по стойке, пластик под дерево . что моя новая знакомая имеет отношение к спецслужбам или террористам. Второе мое пришествие к массе принесло осознание, что Утром первым делом побежала смотреть, как ОНО пережило ночь. За ночь. С той холодной зимы прошло уже около 10 лет, но в моей памяти до . Я пришел к своей знакомой, а мои забавные спутники побежали.

Во время наших визитов беседовали, в основном, Женя с Игорем. Нурия беззвучно хлопотала, а я слушала, как школьница. Женя говорил иронично, часто беспощадно. Я помалкивала, но не чувствовала себя лишней. В какой-то степени это всё-таки был театр, и я была необходимой его частью — взволнованным зрителем. Занавеса не было, декорации не было, Антигона — Оля Волкова и царь Креон — Иван Краско были в чёрных каких-то приблизительных одеждах, остальные в чёрных свитерах и брюках.

Оба — Краско и Волкова — играли мощно, играли сдержанную, но сильную страсть: Оля рассказывала потом, как Шифферс добивался от нее спрессованности энергии - заставлял на репетициях играть сидя, подложив под себя руки, чтобы все эмоции, вся убедительность выражались только лицом и голосом, без жестикуляции.

Сильный шок произвел стражник Владимир Михайловский — весь в чёрном, с автоматом, лицо — без выражения. Он вызывал леденящее ощущение, что жизнь Антигоны и твоя находится в руках не царя с его резонами, а в руках не поддающейся резонам черни.

Но когда стражник вскинул автомат, Женя сыграл жуткую пантомиму - медленно встал и поднял руки. Мы смогли приехать не на премьеру, а на второе представление — в Театре ленинского комсомола. Дело было весной, мы собрали компанию, и веселые, разодетые сфотографировались в парке у меня потом эта фотография загадочным образом пропала.

Через год Шифферс уехал из Ленинграда и от семьи. Уехал внезапно, оставив жене и дочери письмо. Больше я его не видела. Но Игорь регулярно с ним переписывался и навестил его в Москве, когда Женя был уже не режиссером, а религиозным философом, со своей философской школой и с группой последователей.

В Литву смотреть Женину постановку люди ездили из Ленинграда и из Москвы. Словно побывал в святом месте Евгений Шифферс умер в году, не дожив до пенсионного возраста. С актёрами у меня были чаще всего случайные и короткие встречи, но очень запомнившиеся. Разумеется, это был спектакль, на который простому зрителю не попасть. Но в моем случае сыграли роль семейные связи. Она играла там до года — до ареста мужа и высылки ее с новорожденным сыном из Москвы.

Некоторые её коллеги в том числе актёр Семен Самодур не забыли Анечку Винтер и после ее реабилитации и переезда в Ленинград навещали, когда приезжали на гастроли. Оттуда я и смотрела этот кукольный шедевр, умирая от восторга и сгибаясь от смеха.

Актеры были очень заняты во время спектакля, но всё же не забывали и меня развлечь. Когда Гердт стоял на складной лесенке со своей знаменитой куклой-конферансье, и обе его руки были заняты, Самодур, в тот момент свободный, начал медленно заворачивать брючину на ноге Гердта.

Я видела, как тот косил глазом вниз, но продолжал монолог. Засучив штанину, Самодур вынул спички и начал по одному поджигать волоски на ноге Гердта, а тот пытался осторожно лягнуть шутника. Я не знала, на что мне смотреть: Пожилые актрисы укоризненно качали головами. В антракте Гердт пригласил меня покурить. Мы вышли на какое-то почти деревенское крыльцо, выходившее в тёмный ленинградский двор, и он предложил мне редкую тогда сигарету с фильтром.

Я от волнения попыталась закурить её с другого конца, и Гердт деликатно, но не без иронии указал мне на ошибку. Он слушал внимательно, без улыбки и потом спокойно сказал: С актрисой Ольгой Волковой мы дружили о ней - отдельно. Однажды осенью, году в м, я провела с ней целый день, бродя по городу и заходя в нужные Ольге места: С репетиции за нами увязался молодой актёр, смешно разодетый под английского джентльмена — с шейным платком и с зонтиком-тростью.

В тот день он решил, что влюблён в меня, и когда я, стоя в дверях какого-то учреждения, ждала в очередной раз Олю, он, поднывая, целовал меня в спину моего вязаного пальто. В общем, он скромно украшал нашу прогулку. Где-то в середине дня Оля, вдруг, сказала: К тому времени я только один-два раза видела Наталью Тенякову на сцене БДТ и не была в восторге от ее игры, поэтому в гости к ней пошла с удовольствием — не боясь, что это будет выглядеть напрашиванием на знакомство со знаменитостью.

Кража молитвенного коврика

Тенякова, тогда совсем молоденькая, встретила нас в тренировочном костюме, в пылу уборки маленькой, недавно полученной квартирки. Но она, действительно, была нам рада, разговор завязался с полуслова, и в этом разговоре я сказала, что моя любимая актриса в БДТ — Эмма Попова про которую кто-то заметил, что она каждую роль играла так, как будто до нее эту роль никто никогда не исполнял.

Я сказала и осеклась от собственной бестактности. Но неожиданно обе актрисы поддержали меня с огромным энтузиазмом. И Тенякова рассказала историю о том, как Эмма Попова поступала в Театральный институт в году.

Попова, приехавшая из Краснодарской провинции и говорившая с красочными вкраплениями украинского языка, в последнем туре вступительных экзаменов должна была, как и все, в купальном костюме станцевать перед комиссией - в зале, где по периметру сидели на полу студенты.

Аппетитных форм Эмма, с рыжими, как огонь, пушистыми волосами, вышла в чёрном бюстгальтере и сиреневых, до колена, трико с начёсом и, ничуть не смущаясь, сообщила, что станцует цыганочку. Грянул рояль, и Эмма, поводя плечами, угрожающе двинулась на комиссию, члены которой уже от смеха лежали головами на столах, а студенты — вповалку по стенам.

История простая, но Тенякова не рассказала ее, а сыграла. Ольга подыгрывала ей, вставляя упущенные детали и реплики. И тут я уже сама плача от смеха поняла, что из Натальи Теняковой выйдет замечательная актриса — если ей повезёт.

Но еще больше меня поразила и тронула щедрость обеих актрис, которые экспромтом, для двух безвестных зрителей разыграли восхитительный спектакль. И я ужасно рада была узнать, какое всеобщее признание получили ее талант и ее путь — вверх, вверх и вверх. Актеры лучше всего рассказывают истории, которые можно сыграть, не сильно заботясь о правдоподобии.

Кто-то из питерских актеров однажды разыграл перед нами сценку, якобы подсмотренную на улице: Бутылка вина, сказал бы. Разговоры о том, что всё имеет полное право. Я принял решительный вид. Проявим твердость, подумал. Краем уха я где-то когда-то слышал о такой вещи, как кaтегоричeский императив. Я порылся в буфете и среди разнокалиберных аптечных пузырьков темного и светлого стекла нашел нужную склянку.

Сейчас расскажу, как это случилось. Не знаю, правильно ли было держать категорический императив в фурике.

Вплоть до того раза, когда не ответил. Вот тебе и в порядке. Случилось, что мой прихотливый императив привел меня на помойку биографии: Если уж падаешь, зудел мне мой императив, делай это энергично и с интересом. Нужно позволить себе упасть, чтобы когда-нибудь суметь подняться.

Но императив успел устраниться. Он отдыхал где-то поблизости и помалкивал, предоставив мне возможность самостоятельно терять человеческий облик. Я показал пузырек все-таки мне интересно насчет бутылки: Зеркало показало мне мои восторженные блестящие. Вернее всего, эти восторг и лихорадочный блеск свидетельствовали о недоедании.

Раньше я с этим как-то мирился, но теперь счел глупым умирать от голода в самом начале тяжелого и нерадостного пути к просветлению. Даже если, допустим, я прилгнул, и голодная смерть мне пока не грозила, я все равно не был тем физически крепким, правильно питающимся человеком, который только и мыслим на разных тяжелых путях: Худосочных в надлунные пространства не берут.

Худосочных, правда, берут в Царствие Небесное. Вот на что Чаадаев-то намекал. Едва я понял, какая, таким образом, мне предлагается альтернатива, как тут же побежал к соседу Ивану Петровичу, вырвал у того из рук последние деньги и отправился за пельменями. Раньше, думал я, покупкой пельменей руководила лень, теперь же это будет бережливость. Такая мысль была приятна. В лифте я неожиданно увидел новую инструкцию. Я часто пытался представить себе, что за человек сделал эту последнюю надпись, и от чего умерли его друзья, и что такое вообще было в м.

Ничего не получалось; я не мог даже сообразить, когда поумирали мои собственные друганы. Вот засранцы; и как они только успели? Я, конечно, потренировался, но без особой спешки.

В этом лифте я уже совершил свой прыжок в вечность. И я с удовольствием осмотрел настенные надписи, в которых моя рука заботливо исправила орфографические ошибки. Пельмени злобно прыгали в помутневшей воде, пена выпрыгивала и шипела.

Не подсыпать ли кинамона? Маленький трактат о кинамоне Не буду морочить вам головы, соотечественники. А как славно пишет Проперций: Коричное дерево ночью сверкает на лунном диске, а весною зацветает в горах. Я позвал Ивана Петровича обедать. Он получает пенсию, по будням подрабатывает в каком-то гараже, а по выходным ходит с красным флагом.

Однажды Ивана Петровича с соратниками даже показали мельком в программе местных новостей. Был пронзительный ледяной день, валил густой, как снег, дождь, два десятка стариков и старух в плохой обуви и несоответствующей одежде съежились под своим большим флагом, бодро хлеставшим по их лицам тяжелым мокрым полотнищем. Хриплыми жалкими голосами демонстранты кричали что-то свое обычное, подонок-журналист комментировал и посмеивался, а я так зашелся от жалости, что, выключив телевизор, побежал за водкой, побежал утешать старика, и мы долго пели в ночи русские народные песни.

Иван Петрович меня не то что любит и не то что мне сочувствует, а так, учит жизни понемножку. Я его не то что боюсь и не то что уважаю, а так, понимаю. Я удивляюсь только, когда Иван Петрович принимается вспоминать. У какого-нибудь отпетого антисоветчика должны были скопиться такие воспоминания, а не у Ивана Петровича. Как он из этой кучи хлама выудил неповрежденным свое красное знамя, остается загадкой.

Воровали, отвечает Иван Петрович сердито, но по-другому. Я пытаюсь что-то вякнуть о горьких плодах безграничного терпения, но без толку.

У меня руки к правильному месту приделаны, говорит Иван Петрович свирепо. И пока они шевелятся, я не пропаду. Вот дерьмо, говорю. Говорю и прикусываю язык, потому что ясный взор Ивана Петровича немедленно мрачнеет. А тебя, тунеядца, за Можай, за Можай! Да к станку, к станку! Я киваю в такт. Он роет землю ногой и восхищается силою. Я уже давно заткнулся, а он продолжает высказываться. Я пытаюсь представить, будто внезапно оглох.

В таких случаях глухота спасает лицо.

"СОБАКИ-МОРЖИ" ИЛИ НЕОБЫЧАЙНОЕ ЯНВАРСКОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ

Но они быстро догадаются, что ты не слышишь, и всё напишут на бумажке, а бумажку пришлют под видом свежей газеты. Другая проблема в том, что только специально обученный человек может быть глухим, когда он на самом деле не глухой. Я представляю себя в застенке. Вот я партизан, опальный олигарх Иван Петрович как раз добрался до олигархов.

Вот меня, всего в белом, расстреливают на фоне красной кирпичной стены. Вор должен сидеть в тюрьме. В детстве подобными мечтами я добился, разумеется, того, что мне стали сниться соответствующие кошмары. Но если в мечтах надо мной склонялись и плакали, то в кошмарах на расстреле всё и заканчивалось. Я умирал и в ужасе просыпался. У меня болело всё тело. В конце концов, я воображал себя глухим, а не немым. Придя в себя, я заглянул в свой список. Первым номером по-прежнему значилась негневливость.

Я-то, конечно, сразу вспомнил, как Гомер предлагает Музе воспеть гнев Ахилла, Пелеева сына. И как честит Гомера Чаадаев: А вот граф Кейлюс на ту же тему рисует аллегорическую картинку: Тигры гнева мудрее мулов наставления.

А, твою мать, им неинтересно! Я верю в пользу бесконечно малых доз, в спасительность смесей. Чубайс или даже портрет государя. Это жилы гнева набухают черной кровью, его рот в пене, глаза мечут молнии, он вопит, и лицо его дергается. Э, забыл капнуть Архилохом! Не тот будет цвет у микстуры. Это противоречит всему, что мы знаем о таксидермии, подрывает веру в искусство припутывать к морали эстетику. Я молча смотрел на результат своего труда. Ноги вынесли меня на улицу. Улица привела к автобусной остановке, а потом туда же поднесла автобус.

Подхваченный бурливой волной, я повлекся дальше вместе с автобусом и людьми в. Толчки неплавного движения отдавались во мне биением крови, и бился о стекло локоть. Мутно скользил по грязным окошкам свет.

Было достаточно тесно для взаимопонимания. Какие-то девчонки, пробираясь к выходу, неловко толкнули старушку. Ну хороша, подумал. Девки засмеялись и подтолкнули еще разок, уже нарочно. Они были хороши. Наконец какой-то парень уступил старой карге место. Он все равно уже приехал. Я вышел из автобуса, и из-за тучки вышло ослепившее меня солнце. Надеясь, что оно появится, я не взял с собой зонт.

Подозревая, что тучи сгустятся, я не взял темные очки. Я стоял, прикрыв глаза рукой, и думал, что гнев может быть оборотной стороной жалости: Ему враждебны и большие дела истории, и малые движения души.

Но он не борется, он даже не осуждает. Разум сказал бы так: Рассуждать о ней лучше всего, когда у тебя ничего не болит. Пока живешь, а не только прикидываешься аллегорической фигурой на надгробном памятнике. Приятно быть стоиком, когда есть возможность отправить несогласного с твоей философской доктриной раба на конюшню, и неплохо жить в бочке, если посылаешь к Платону за вином и оливками; в удачный день и самого Александра Македонского можно послать.

Туча по небу идет, бочка по морю плывет. Уже жизнь просит потерпеть, а не рассудок, и внутри бочки стоицизма обнаруживается бездонная бочка Данаид: Есть еще кое-что, подмеченное в свое время Карамзиным. Тацит-то, конечно, велик, но что мы скажем о Риме? Тот, кто варит себе кашку, рассуждает иначе: Известно и то, что мы забываем о результате своих наблюдений, как только переходим к собственной поварской практике. Город, казалось, съежился под обрушившимся на него потоком света: Солнце изъязвляло камни, гранит, бронзу памятников, чугун оград; плавило дома и машины; но и камни, подползая друг к другу, наносили страшные удары, дома топтали асфальт, асфальт впивался в колеса и обувь прохожих.

В телефонной будке трубка, раскачиваясь на своем шнуре, пыталась дотянуться и продолбить стекло. Двери трясли и раскалывали косяки, дверные петли вгрызались в дерево, само железо истончалось под коркой липнущей к нему грязи.

Каждый гвоздь что-то жалил, каждая урна разъедала попадавший в нее мусор, из каждой кучи мусора несся плоский стук сцепившихся жестяных банок.

«Русский язык – ключ к тайнам жизни» — Самарские судьбы

Рекламные щиты глотали пространство, воздух пожирал сам. Деревья стали картоном без помощи фабрики, люди превратились в кукол в отсутствие Карабаса-Барабаса. Живое и мертвое, равно неодушевленное, сгустилось в один чудовищный ком, в этот космос, один и тот же для всех, мерно возгорающийся, мерно угасающий. Прилежанию можно научиться у любого камня, гвоздя, терпеливо разлагающегося куска ветоши, у тех, кто что-то выкидывает, у тех, кто роется в отбросах, у человека, который сейчас обгладывает курицу на открытой площадке кафе, у костей, тлеющих под ним на глубине пяти метров.

У той неустанной страшной капли воды. Пошел провести время в резвостях! Не нужно слишком внимательно смотреть по сторонам, это невроз. Петр Иванович младше Ивана Петровича ровно настолько, чтобы его воспоминания не составляли для меня новости, и ровно настолько старше меня самого, чтобы его взгляды на современность не представляли для меня интереса. К тому же текилу, которую мы пьем за обедом, я отрабатываю.

Серьезный человек, положительный; человек умелый. Отличная мобила у Петра Ивановича, и как ловко он с нею управляется! Постучит пальчиком, послушает, а потом глаза станут круглые, сердитые, и речь как у Ахилла, когда тот сообщает Агамемнону, что ты, дескать, царь, грузен только вином, и очи у тебя псиные. Умеет сказать тихо, но так, что быстро доходит. То-то, думаю, в офисе перед ним балетным шагом вытанцовывают. Он, впрочем, не чужд. В глубине души Петр Иванович уверен, что его жизнь и без того красна, но как же!

Он не признаётся, но я подозреваю, что был когда-то Петр Иванович младшим научным сотрудником, есть в нем этот неистребимый запашок духовности.

А отечественная духовность культурку в покое не оставит. Стрекоза в амплуа Чацкого. Ну и говно же написал. Я приник к зеркалу. Это был вид умиротворенного желудка. Я бы еще годы добывал негневливость возгонкой строгих софизмов, а он взял да пресуществил мгновенно куриную грудку.

Обедая регулярно, нетрудно будет дожраться и до смиренномудрия. Тот мужик, о котором я думал, что он давно помер, уже был. Он прочно сидел на стуле и балагурил на ночь глядя. Сколько дерьма я должен съесть, чтобы войти во вкус? Всё в этом мире налажено так, чтобы лично меня уничтожить. Кроме телеграфного столба существуют вибраторы в ассортименте; не наносите увечий там, где достаточно полового акта, приближенного к естественному.

Трудные времена, в двадцать пятый раз сказал мужик. Или всё это время он говорил: Я и не понял толком, законность он пиарил или права человека. Я понял общий смысл. Книжки бежали за мной на своих тоненьких ножках и умоляли успокоиться и продолжить пачкать бумагу и любимый граненый стакан им поддакивал: Этому стакану книжки как-то рассказали про Федорино горе, с тех пор он не в.

То есть как вещь он, конечно, в себе, но с психикой у него проблемы, вечно полощется в воде, а мне глотка воды не подаст. Вот и разбери после этого, кто втуне ест хлеб, или что там у стаканов. По такому случаю, не желая оказаться последним крайним, я производил доступные мне тиранические действия: О если бы в здоровое тело еще и здоровый дух, сказали книги.

А я вычеркнул негневливость из своего списка. Там торгуют черным и приторговывают краденым; там железная дверь и быстрые шаги за дверью. Ночью, когда в остальном доме тихо, я слышу, как под полом скрежещут их голоса. Я сижу с гостями. Я рассказываю им о добродетелях, о том, что хочу быть хорошим. Когда пьешь, закусывай витаминами, говорят гости. Мы слышим, как внизу быстро шелестят бегущие лапки.

Я не люблю благоразумия, которое причиняет огорчение друзьям. Не путать воздержность с воздержанием. Предоставленный самому себе, я взял том Ницше и пошел в парк отдыхать. Но и здесь в середине лета тепло веял ветер, пахло нагретой травой, шиповником, по берегам прудов вырастал и шумел камыш, и сюда же, на берега, энтузиасты перетаскивали немногочисленные парковые скамейки. На одну из них я прилег и раскрыл свою книгу в большом переплете, и увидел, поверх страниц, худосочные тела загорающих тинейджеров, и как по проспекту вдоль парка бежит трамвайчик.

По парку брели люди, сопровождаемые детьми и собаками; скрипели толкаемые и влекомые людьми коляски. Некоторые собаки и дети постарше любознательно подходили к моей скамейке. Этим последним я старался дать пинка.

Добродетель немедленно представилась мне в виде симпатичного женского белья из множества деталей. Какие-то такие кружевца, крючки, резинки Как увлекательно было об этом думать и смотреть на полуголые тела, кротко впитывающие солнце.

Я сунул книжку под гoлoву и закрыл. Почему это, интересно, за Кантом никакие такие стада не побежали? Неразумно стоять на цирковой арене и кричать: Во-первых, они никуда не уйдут, потому что за билеты в цирк заплатили. Во-вторых, энтузиазм бунтующих заразен, и твой голос очень скоро потонет в гордом гнусавом хоре, который подхватит и переврет.

Иной песенкой подавится любой хор. Эта философия проста, как червонец, и столь же привлекательна, поэтому ее так любили и любят лавочники всех рангов. Мысль, как и прекрасное, самоценна и самодостаточна, она не нуждается ни в костыле, ни в группе поддержки, а любовь и ненависть, если они есть, сами находят себе предмет.

По ту сторону добра и зла нет. Или там есть какие-то новые добро и зло. А ведь разговоры о призраках не сделают их реальными, сделать это может только любовь. Более того, мы не интересуемся реальностью того, что любим, нам хватает реальности самой любви.

И никто из свободных умов не захочет любить коллективно. А ведь в Ницше столько хорошего. Или не смог остаться, теперь уже не поймешь.

У помешательства такой веселый темп. Если мне не удастся открыть фокус алхимика, чтобы обратить и эту грязь в золото, то мне конец Вот он, улыбаясь, просит врача: Вот разбивает стакан, чтобы забаррикадировать вход в комнату осколками стекла. Спит на полу у постели и так далее. Наверное, именно об этом вспомнил Честертон, сострадательный, как истинный христианин: Потом сам попал под кротило. Много всего интересного есть в словаре Даля. Но это под силу и гордости, и тщеславию, и ожесточению, и даже, в конце концов, страху показаться смешным.

Последний прощальный жест, одноразовая бодрость духа. Для многих это не сложно. Но вот всю жизнь не бросать своего напрасного поста, без всякой надежды на спасение Но вот решимость оспорить общепринятое Надменность потускнела, потеряла свой терпкий вкус; высокомерие выдохлось. И как устоять на проклятом посту, который сам же для себя придумал.

По этой последней причине многие думают, думают и додумываются до Бога. Логически приходят к необходимости веры. Есть рецепт, но нет аптеки, где его отоварят. Будем думать, где-то есть нежный сад за золотой решеткой. Там гуляют призраки и то вдохновение, которое покинуло философа, и там обязательно должны быть фонтаны. Проснувшись на полу, в тюрьме или больнице, покинутый, но отказывающийся покидать, часовой ошеломленно оглядывается. Ни сна, ни сада; но он видит солнце в окошке, или кусок солнца на стене, или светлые слабые блики в углу.

Ага, он приставлен охранять солнце. Тогда часовой ложится лицом вниз на пол, на то место на грязном полу, где не так давно лежал слабый чистый свет. Смерть, спрашивает он тогда, где же жало твое? Кто-то уморил себя голодом, кто-то задержал дыхание, кто-то был лыс и умер от солнечного удара. Кто-то был таким худым, что не почувствовал собственной смерти.

А Платона заели вши. Как это и принято между друзьями, денег мне не дали, но угостили теплым словом, а когда я размяк, попытались всучить и слово печатное.

Дорогим друзьям хотелось посредством моего забавного слога приспособить к родным осинам какую-то прогрессивную пальму. Без чужой пальмы мой забавный слог им не катит. В отместку я рассказал о роли прогресса в жизни Ницше. Паралич, он тоже иногда прогрессирует. Почему вперед, а не назад? Зачем этот подлый пафос движения, если каждый свободный человек сам знает, что именно делает его свободным: Фи, сказали дорогие друзья, какой ты злой.

Злоба развивает умственно, сказал. Они ведь считают себя добрыми. Вы, ребята, очень больно ошибаетесь, если думаете, что по издательствам сидят люди седые, смирные, сведущие. Благочестивые в том смысле, что строго блюдут Гутенберговы заповеди. А что заповедал нам Гутенберг? Ведь наверняка какие-то хорошие вещи заповедал, а не просто бизнес. Незаинтересованное удовольствие читателя невозможно без предшествовавшего ему бескорыстного любопытства издателя.

Писатель щедр на ненужное и всегда тут как тут со своей застиранной, заплатанной скатертью-самобранкой; мудрый издатель то Кербером следит, чтобы писатели не повыползали из своего ада, подполья, то снимает пробу с королевской читательской тарелки. Здесь, правда, легко ошибиться: Заглядывая в кастрюльки, он все же подразумевает, что гость на пиру достаточно вменяем, чтобы отличить дерьмо от конфет.

Не только из книгопечатания торчат ослиные уши человечества. Хотя книгопечатание жалчей. Вместо щедрости, широким жестом выплескивающей воду, ребенка и само ведро, мои издатели практиковали неуместную и грязную скупость за чужой счет. Как же, они знали, что нужно читателю.

Сам читатель не знает. Писатель не знает тем. А они знают, мессии навыворот. Но тут все же другая щелочь. Второе мое пришествие к массе принесло осознание, что становиться мягче масса не собирается. И я решила приступить к более активным действиям. В массу было добавлено грамм воды. После десятиминутных мучений воду удалось вмешать, и вроде как масса немного размягчилась, при этом увеличившись в объеме.

Прошла еще четверть часа. Размягчившаяся было масса вновь стала железобетонной! Ладно, решила я, и бухнула еще грамм воды. И вот тут стало понятно, что посудина уже не вмещает все, ибо рассчитана она изначально была не меньшее количество мягкого уже звучало как издевательство!

Дело было вечером, муж и сын уже отправились спать, но деваться было некуда и я начала греметь кастрюлями, подбирая подходящую по размеру.

Масса благополучно перекочевала в кастрюлю большего диаметра, сонный муж заглянул на кухню поинтересоваться, чего за грохот. Процесс варки был продолжен. Поэтому если мне нужно размешать, я размешаю, и ничто меня не остановит. Третий акт размешивания убедил меня в том, что я родила инопланетную форму мыла: ОНО сожрало, не подавившись, еще грамм воды и немедленно закаменело.

При размешивании а я просто так не сдамся! Но мой дух пока был не сломлен. Я стала судорожно вспоминать все советы по разжижжению мыльной массы. Вода не помогла, поэтому решила попробовать добавить сахар. У нас никто не пьет чай и кофе с сахаром, поэтому обыскав все ящики и полочки, с трудом нарыла грамм сахара, и решительно сыпанула их все в массу, добавив еще воды.

ОНО оценило очередное подношение: В этот раз пришлось менять не только саму посудину с массой, но и кастрюлю, где грелась водяная баня.